Главная // Студии // Гостиная // "...Я НЕ ВЕРЮ ВЕЧНОСТИ ПОКОЯ"
     В ночь на Крещение исполнится сорок один год, как не стало Николая Рубцова. Воплотившийся гений, он стал образом пушкинской поэзии ХХ века. И все годы после смерти поэта чёрный дух зла пытается затоптать его память, вытравить из сердец читающей публики. Как и в прошлые годы, нынче опять печать и телевидение обходят молчанием и скорбную дату, и имя поэта. Нынешний мой рассказ о другом замечательном стихотворце из рубцовской плеяды - Владимире Кузьмиче Кобякове. Озаглавил я его строкой из рубцовского провидения:

      "...Я НЕ ВЕРЮ ВЕЧНОСТИ ПОКОЯ"

      Время ли наше, часто недоброе, сами ли мы в силу равнодушия — но нередко при нашем попустительстве гибнут те, кого принято называть личностями. И в этом плане кажется совсем уж благополучной судьба Владимира Кобякова, скончавшего свои дни в скромной квартирке-конуре на улице Тургенева в посёлке Красногвардейском (ныне г. Бирюч). Хотя нелёгкая судьба досталась Кобякову только потому, что он был настоящим поэтом. И если бы он жил в иное время, то мы по зависти и от угодничества перед властью и отдали бы его запросто на растерзание опричникам.

      А он умер в своей постели. Чего ему ещё надо? Не посадили, не расстреляли. Ну подумаешь — работы не давали! Ну, ни одной книжки не позволили напечатать — и что из того? Да мало ли таких неудачников вокруг нас — и всех велите холить и лелеять?..
Да, таких, как Владимир Кобяков, — мало. Вернее, теперь не осталось ни одного. Вместе с ним словно растаяла тень тридцать седьмого года, со дня рождения словно висевшая над поэтом. От этого, как мне кажется, все его стихи имеют некую надрывность. Они — словно сосуд со щербинкой, с трещинкой: тронешь его — и слышится нежный болезненный звук.
       А началась эта жизнь в Сибири, в городе Артёмовске, где в семье рабочего-металлурга и учительницы родился сын Володя. От тех лет осталось одно яркое воспоминание кануна жизненной бездны:

Состоятельным карапузом
С полосатым шагаю арбузом.
Я несу его так осторожно,
Что разбиться ему невозможно.

     А потом отец оставил семью, на всю жизнь отравив сына оскоминой сиротства. Так и отбегал он своё детство в ранге «безотцовщины», хотя в душе потом все годы жили строки:

Я так хотел отца иметь.
Моё желанье мама знала.
Ни про какой она ремень
Отцовский не напоминала.

      Маленькая жизнь Володи прокатилась через все годы войны и перекатилась через порог ремесленного училища. Отец, хоть и почти чужой, звал идти по своим стопам. Звала романтика расплавленного металла, и принадлежность к рабочему классу Урала — кузницы страны — поначалу манила и пьянила. И здесь, словно продиктованная небом, зародилась его негромкая поэзия.

На деревне гуси белы,
Гуси белы, как снега,
Козыряют грузным телом.
Осаждая берега,
Разбегутся, крылья вскинут,
Шеи вытянут в простор
И растерянно застынут
В страхе перед высотой

      Но какой выбор у ремесленника-безотцовщины? Повестка, воинская часть, обмундирование, автомат. Там, в окружной газете Ленинградского военного округа, появились первые стихи Кобякова:

Зарядившись теплом и светом,
Излучаемым из-под земли,
Продолжаем жить по заветам
Тех, кто в эту землю легли.

      Солдатская газета и первые гонорары выплатила, и выправила гвардии рядовому Кобякову направление на учёбу в Литинститут имени Горького. Туда и поступил в солдатской гимнастёрке, лишь сняв погоны.
В свой семинар начинающего поэта принял Владимир Соколов. К тому времени известное всей читающей России имя. По коридорам Литинститута втихомолку читали запрещённого Соколова:

Я устал от XX века,
От его окровавленных рек.
И не нужно мне прав человека —
Я давно уже не человек.

     Учёба давалась сибирскому пареньку легко, но он всё чаще ловил себя на том, что институт не даёт ему ничего в творческом плане. Чтобы быть «на плаву» или того паче — попасть в коллективный сборник, надо попросту быть, как все: писать о пятилетках и партии, надо восхищаться интернационализмом советского народа, то есть надо делать не то, на что способен, а то, что требует от тебя строгий метод соцреализма.
Немножко замкнутого, «себе на уме» студента взял в обработку комсомольский комитет. И тут Владимир увидел, что не один он такой шерстистый; среди нескольких «обрабатываемых» был и худенький однокурсник с шарфиком вокруг тоненькой шеи — вологжанин Коля Рубцов. После «проработки» с горя выпили с Колей, потом ещё. И ещё... И пошло-поехало. Ходить на занятия к преподавателям-приспособленцам стало тошно, слонялись по общежитию, горланили свои стихи. Особенно полюбили творчество неприкаянного Николая Глазкова, чей такой же пьяный голос ещё помнили стены института:

Оставить должен был учение,
Хотя и так его оставил.
Я исключён как исключение
Во имя их дурацких правил!

    Ну никак невозможно было втиснуть этих ребят в рамки дисциплины и дозволенного творчества! И их исключили.
   Пути Рубцова и Кобякова разошлись, хотя судьбы продолжали оставаться похожими. Их понесло по стране в разные стороны, оба печатались урывками, оба искали и не находили себе места.

Вещмешок на спину вскину,
Подмигну ей, улыбнусь
И, подставив солнцу спину,
Утоплю в прохладе грусть.

     Но нигде, ни одной строкой не высказал поэт обиды на людей. Да её и не было никогда в его сердце. С детскими открытыми глазами взирал он на мир, а мир отторгал от себя поэта, гнал его всё дальше и дальше. Как и Рубцова, не жаловали нашего странника женщины, не привечали его привратники в гостиницах и выпивохи в кабаках. Вечно без рубля в кармане, он жил как перекати-поле, от одного случайного гонорара к другому. Хотя все редакции стихи его брали охотно, с первого раза. Однако в штат не оформляли — уж больно одиозной выглядела эта щуплая фигурка с длинным дымящим мундштуком и опасными разговорами на злобу дня.
      Уже тогда Владимир Кобяков понял, что в своей стране ему никогда не позволят ни жить, как он хочет, ни писать, как он умеет.
     Прижали круто холода,
     Вовсю разгуливают ветры,
— написал он тогда строки, словно пригвоздил эпиграф к своей жизни. Наверное, поэтому лёгкое тепло, что повеяло на него от скромной девушки Раи, показалось ему дыханием домашнего уюта. Встретились в Москве, а приехали на родину к Рае, в белгородский райцентр Красногвардейское. «Всё, — решил для себя, — набегался, останусь тут навсегда. Места удивительные, люди добрые».

Здравствуй, станция Бирюч!
Вот тебе от сердца ключ,
Вот тебе моя рука И навечно. А пока...

А      пока приняли в районную газету «Знамя труда» литсотрудником. Жена Раиса Константиновна работала в типографии, на первом этаже здания редакции, так что устроился почти по-семейному.
      Шла вторая половина шестидесятых годов. Владимир Кобяков сразу поразился тому, что не может писать так плохо, как требуется для партийной газеты. «Что же это такое, — возмущался он в кабинете заведующего отделом Николая Ивановича Громакова, — как ни напишу заметку, а в газете она всё равно выходит с шаблонным началом: Идя навстречу XXVI съезду КПСС, труженики колхоза имени Непонятно кого взяли на себя повышенные обязательства и понесли, понесли...!».
      Завотделом, фронтовик, укоризненно качал головой и советовал не горячиться, смириться.
     Смирялся, но... опять искал утешение в выпивке. Стихи ведь тоже постепенно перестали печатать, писал в стол. Показать их в райцентре было некому, накатывало откровенное одиночество, разладились отношения с женой. Сидел ночами, прикусывая мундштук, писал, как предчувствовал:

Ветра отшумели, грома отворчали,
Оставила осень картину печали.
А завтра проснусь от слепящего света:
Зима в подвенечное платье одета.

     Но до настоящей зимы было ещё далеко. В газету пришёл новый редактор — Анатолий Алексеевич Праведников. Вот даст же Бог говорящую фамилию — в точку! Среди всеобщего партийного номенклатурного чванства странно было встретить этот реликт дореволюционной интеллигентной человечности. Он был филологом высшего, как говорится, пилотажа, чувствовал слово и талант с пары строчек. Редактор сразу взял поэта под своё крыло. Он «выбил» ему маленькую квартиру, повысил заработную плату, вывел на творческие коллективы областных газет «Белгородская правда» и «Ленинская смена». Тогда ведь их всего две и было, областных. Там стали регулярно появляться стихи за подписью Владимира Кобякова. Имя поэта получило известность в области, он вошёл в число участников творческих семинаров областного отделения Союза писателей. Был рекомендован в Союз и уже готовил рукопись для первого поэтического сборника.
      ...Непонятно как, но Праведников несколько лет продержался в редакторском кресле. Газета за это время стала одной из самых интересных в области. При ней создалась творческая литературная студия, где на равных заправляли два замечательных поэта — Владимир Кобяков и Григорий Валуйских. В газете проводились литературные конкурсы, но...
     Бездарь всегда завистлив. Серия доносов из редакции добила и редактора, и все его интересные затеи. Праведникова уволили, литобъединение разогнали. Новый редактор выдвинул лозунг: сотрудник редакции должен быть членом партии! На Кобякова началось жёсткое давление. А поскольку ни о каком членстве в партии он и не помышлял, то ему оставался один выход — на улицу. Ответственный сотрудник газеты тыкал ему в лицо исписанными листками и кричал: «Не умеешь писать — не берись!».
     Да — писать доносы поэт и впрямь не умел. Он умел писать только стихи. ...Вышел за порог редакции с трудовой книжкой, поднял глаза к осеннему небу:

Удаляются дни журавлями,
Косяком, косяком, косяком.
Я кричу им: — Мне хочется с вами
Босиком, босиком,босиком.

      Но это была уже не осень. Для поэта началась зима. Долгая, безнадёжная, бесконечная. Пришли из поселкового Совета, велели переселяться из квартиры в комнатушку старого дома на окраине. Жена ушла, через полгода телефон отключили...
     Одинокий поэт опять стал бороться за выживание. Устроился сначала оформителем в автохозяйство, потом мастером шелкографии на местный ремстройучасток. Всё было не то.
     Ночами и вечерами читал и писал. Сборничек стихов убиенного недавно Коли Рубцова «Зелёные цветы» лежал на столе открытым. Их читал и перечитывал, как никто сопереживая другу. Всё время был в курсе новинок русской поэзии, на последние деньги покупал жиденькие сборнички, выписывал библиотечки поэзии разных литературных журналов.
      Постепенно в домике на окраине вырос поэт общерусского масштаба. И чем ярче и самобытнее становилась его поэзия, тем меньше оставалось у него шансов на нормальную жизнь и работу. Стране нужны были авторы для оболванивания, а не для просвещения людей. Пришло время новой, агрессивной литературы и бездушной механической поэзии. Этой поэзии противопоказаны и Соколов, и Рубцов, и Кобяков. Попытки напечатать сборник так и не удались, хотя обрщались мы с Кузьмичём к разным издателям, к депутату Скочу. Не дали денег поэту Кобякову. А когда всё-таки собрали нужную сумму, то в одной белгородской редакции, обещавшей содействие, её просто украли.
Но если стихи можно умолчать, то добрая слава «о Кузьмиче» расплескалась далеко окрест. К нему на огонёк стали заглядывать любители чистого русского слова, и о них он писал тогда:

Приглашу друзей однажды -
Самых близких мне друзей,
Усажу за стол, чтоб каждый
Друг на друга поглазел.
Посидим, смолчим, покурим,
Выпьм скверного вина,
Посмеемся, потоскуем
У разбитого окна.

   О  «скверном вине» он не случайно. К концу дней к нему всё чаще стали заходить небритые похмельные люди, которые не то что стихов — бутылочных этикеток прочесть не могли. Приходили с бутылками, откровенно спаивали. Мы — немногочисленные друзья Кузьмича — пытались гонять их, в милицию обращались. А у самого Кузьмича всё меньше оставалось сил на то, чтобы отказать им в закуске и пустом стакане. Тем более что он уже тяжело болел.
И странным было то, что в комнате у этого уже почти немощного человека ощущался некий неяркий свет, идущий вроде бы ниоткуда. Владимир Кузьмич в последние дни не спускал с рук ярко-рыжего хомячка, и неясно было, то ли он греется от маленького тельца, то ли сам греет родственную живую душу. В последнюю нашу встречу, уже после того как его соборовал приходский священник, Владимир Кузьмич вспомнил своё стихотворение из детства, об арбузе:

Одолела малого усталость —
Уронил непочатую сладость.
Раскололась на мелкие части.
Это, мама сказала, на счастье.
Я реву.
Мне обидно и жалко...

     Неужели образ этого разбитого, так и не раскушенного арбуза Владимир Кузьмич нёс через всю жизнь? Он же предлагал каждому из нас: вот он, я — поэт. Вот моё добро, человеколюбие, сердечность, доверие, вера — берите, я щедр, у меня всего много!..
       Не взяли, прошли мимо. А разбитый арбуз его творчества сочится, ждёт своего лакомку...

Добавить материал


Следующие материалы:
Предыдущие материалы:

 

У Вас недостаточно прав для публикации комментария