Главная // Студии // Пробел // Николай Давыдов. Исходная позиция печали. 2017


НИКОЛАЙ ДАВЫДОВ

ИСХОДНАЯ ПОЗИЦИЯ ПЕЧАЛИ


* * *

I.

— Семёнович, поехали! — кричали
гуцулочки, усевшись на борта;
тогда мой дед шофёр бряцал ключами,
и с предом выходил из-за бурта:
— Ну шо, бабьё, гоните паспорта!
— А шиш тебе не выгнать, сивый мерин!?
И пред давился «Примой» — чисто лох.
— Отож, не доставай, раз не уверен!
— Вези их, Коля, нахер! Видит бог,
мне в пору выливать переполох.
И он повёз, да так, зараза, ловко,
как будто их и не было; а пред
сгорел на воровстве, словил условку,
ушёл в запой и через пару лет
на мотоцикле вылетел в кювет.


II.

В обед, на остюки набросив китель,
мы к трактористам падали, в тенёк.
— Твой дед — шофёр, а не простой водитель,
ты понимаешь разницу, сынок?
И я кивал, хотя и невдомёк.
Я всё равно быстрей дошёл до сути,
чем эти, пропитые на ухнарь,
толчёные в пылище и мазуте,
чертополохи комбайнёрских харь.
— Коль, в бардачке — стопарик и сухарь.
Охотники, в натуре, на привале —
пейзаж колхозной жизни, вид с торца.
Чем бог послал, поляну накрывали,
и дед кряхтел в кулак, сойдя с лица,
цыгаркой закусив стакан сырца.

III.

Когда придёт пора и нам прощаться
ни февралей не хватит, ни чернил.
Я вспомню про умышленное счастье,
которое Господь мне причинил.
Отца — он был со мной не очень мил.
Я вспомню неумышленное горе,
случавшееся как исподтишка,
и надпись у отряда на заборе:
три слова, неуместных для стишка;
моё село, и деда, и гуцулок,
и приглушённый гул грузовика,
и фонаря негаснущий окурок
под чёрным небосводом каблука,
и сизые, как время, облака.



* * *

Знать, родился и вырос в рубахе,
то есть, с миру по нитке — голяк.
Остановка "Большие Кульбаки" —
будто отчим прокашлял в кулак.

Чередой пролетают маршрутки —
от себя ли пускаться в бега?
Догорят тополей самокрутки,
и повалят, как пепел, снега.

Но пока только иней в овраге,
полстакана нецеженной браги,
подмороженный тёрен с куста.

Клином клин вышибает утиный
над расхристанной паутиной,
и пастушья сумка — пуста.



* * *


Постой, постой, не скорый поезд —
троллейбус, рвущий провода.
Национальность — это помесь
патриотизма и стыда.
Что ни скажи — всё мимо кассы,
и вообще — за упокой.
Вон те — нерусские, в Черкассы,
а эти — русские, в Джанкой.
Хрипит диспетчер, для проформы —
ни слова в жуткой трескотне.
Взлетают голуби с платформы
и вязнут в облачном сукне.
Ты русский или настоящий?
Как подобает, приглашай:
оставь надежду, всяк входящий,
и выходящий — не плошай.
Их есть у нас: надежд и пашен,
вагонов, сброшенных в кювет.
Езжай. Езжай, короче. Нашим —
привет.



* * *


Правдоподобен вид. Подробен звукоряд.
В отвесной тишине увяз древесный шорох.
За что тебя, сего — сегодня укорят:
за близорукость, за необходимость в шорах.
Возненавидеть жизнь — не каждому дано.
Зазря с самим собой не видеться подолгу.
Так вид и звукоряд сливаются в одно,
естественным путём: не по добру, по долгу;
и для отвода глаз, и плохо — вон из рук.
Радируют сверчки убористым пунктиром.
Весома темнота и осязаем звук,
а тишина — дефис между тобой и миром.



* * *

Нелёгок путь из Фермопил в Афины.
Уложенные в банки диафильмы
ученичок швыряет с чердака.
Теперь не поднимается рука
задвинуть ужас в некий долгий ящик,
и нелегко справляться с настоящим.
Ха, из тебя едва бы вышел прок,
на середине прерванный урок.

Подхриповатый голос на кассете,
обшарпанный пятак электросети
на выбеленной доверху стене.
Как холодок, бегущий по спине,
Медведица бежит от Волопаса
сквозь полумрак зашторенного класса.
Большая или Малая — теперь
пойми через захлопнутую дверь.

Где двоечник, отправленный за мелом,
в своём существовании замшелом
находит смысл — вредить всему и вся —
за пазухою плёнки вынося.
Как хорошо, что подвернулся случай,
и в эту жизнь из некой жизни лучшей
он совершает затяжной прыжок,
в руке зажав раскрошенный мелок.



* * *


Порой  являлась во плоти,
до безобразия жеманна,
и говорила — ну, плати,
за то, что так небесна манна,
за то, что любят и простят,
пусть не сейчас. Потом — конечно.
Ушлёпков, олухов, растяп,
а заодно — тебя, конечно,
тебя. Гадай хоть на пшене,
хоть в небо сапоги швыряя,
пока в вечерней тишине
мерцает звёздочка сырая,
пока является к тебе
и ждёт, что ты подставишь щёку.
А ты опять — ни ме, ни бе.
И нечем заплатить по счёту.



* * *


Весенний день возводит в третью степень
небесный циркумфлекс печальных птиц.
Я говорю: — И не такое стерпим, —
на языке нулей и единиц.
Пейзаж окрест соштопан на живую.
Здесь — телевышки чёрная игла
на горизонт, как в рану ножевую,
движением отточенным легла.
Сутулых туч нестройная когорта
покорно прижимается к земле.
Там — я навеки потерял кого-то,
и старый пруд под ивой замелел.
Заборчик вдоль участка недостроен.
Фруктовый сад заметно обнищал.
И этот мир вполне меня достоин:
я ничего ему не обещал.



* * *


Не плачь у вечного огня,
не беспокой меня,
пускай истоптанный гранит
мой сон едва хранит,

пускай танцуют тополя
на донце стопаря,
и стонут призраки родных,
и ветер бьёт под дых.

Я там, где вербная лоза
глядит во все глаза,
и боль земная улеглась
в могилу этих глаз.

Где нависают облака
как вечное «пока»;
звучит молчание в ответ
привычному «привет».

Где мы — потомок и солдат —
не даст Господь солгать,
проигнорировав «отбой»,
не встретимся с тобой.



* * *


исходная позиция печали.
двадцатое апреля. снегопад.
конца и края нет. ещё в начале
пути вернуться хочется назад.

умышленно раскачивая лодки,
пугая птиц, приученных к пшену,
войти в подъезд и ощутить у глотки
заточенную остро тишину.

найти ключи. в зрачке опустошенном
запечатлеть вольфрамовую вязь.
и сколько жить. и сколько жить ещё нам.
и сколько сможет уместиться в нас.



* * *


Вешних снов необоримый морок,
проливная мартовская кома.
Жители прокуренных каморок,
нам ли эта горечь незнакома?

Безотрадна участь нелюдима —
отрицанье общего азарта;
наглотавшись мусорного дыма,
не запнись о точку невозврата.

В талый грунт вминая этикетки,
твёрдо веря в этот пласт культурный,
посмотри — грачи штурмуют ветки;
докури и выбрось мимо урны.

И потом, сойдя в промозглый сумрак,
прикрываясь воротом от ветра,
улыбнись прохожей, как придурок,
и не жди ответа.



* * *


Утки притворяются рисунками
на воде — оцепенели плоско.
Тётки с перегруженными сумками
мнутся у газетного киоска.
Вдоль парковки семенит собака.
Ель торчит из мусорного бака.

Школьницы в демисезонных курточках
голубей забрасывают хлебом.
Я ли это — у пивной, на корточках,
пялюсь в отвратительное небо?
Предварю скоропостижный вывод:
нет, не я. Типичный местный выродок,

хмырь, предпочитающий окраины,
где февраль и март столкнулись лбами;
громоздятся башенные краны и
пьяные апостолы с хлебами;
где над всем застыла боль тупая,
в хлипком межсезонье утопая.

Потому и хочется, и колется —
прекратить своё повествованье,
чтобы эти гопники и школьницы
не познали горечь расставанья;
на отрезке замкнутого круга,
наконец-то, встретили друг друга.

Потому и нужно стукнуть по столу,
эпилог соединить с началом,
чтобы протрезвевшему апостолу
в марте непременно полегчало;
чтобы эти голуби и утки
оказались долей правды в шутке.


Публикуется по авторской рукописи


Виталий Волобуев, подготовка и публикация, 2017